То есть они бунтари?
Да, конечно, потому что, с одной стороны, ты находишься внутри индустрии, никаких субсидий от Госкино нет, а с другой — у тебя Вьетнам случился, и нужно высказаться по этому поводу. И они делают это при помощи коммерческих фильмов, но, тем не менее, пытаются говорить о том, что им хочется.
Раз уж мы заговорили об этом недоверии к коммерческому кино: с ним связано то, что у целого ряда «новых тихих», взявшихся делать коммерческие фильмы, случились провалы?
Думаю, да, так и есть. К коммерческому кино нельзя относиться как к зарабатыванию денег. В этом парадокс, но это так. Вот Петя Буслов свято верил в «Бумер», и он получился абсолютно личным фильмом, который собирал стадионы. Абсолютно выдающийся фильм своего времени. Самый «живой» фильм из тех, что тогда вышли. А тогда вышли «Возвращение» и «Коктебель». Про «Коктебель» говорили, «Возращение» стало настоящим событием, а «Бумер» — кино народное, осталось без каких-либо призов. А сейчас, когда прошло уже почти 20 лет, очевидно, что главный фильм и главное высказывание 2003 года — это, конечно же, «Бумер». Эта растерянность тех, кто прошел девяностые. Это ведь и здорово сыгранный фильм — он вообще всем рассказал, что можно так играть, как играли ребята, очень документально, энергично. Я считаю, что «Бумер» сделал огромное количество открытий вообще для нас для всех.
Алексей Попогребский сказал: «Мы с Хлебниковым попали в кино, будто влезли в форточку». Он имел в виду то скудное количество дебютов, которое было в начале нулевых. Было мало возможностей что-либо делать, сработали удача и стечение обстоятельств.
Это правда.
Сейчас, когда, кажется, всего много и все обросло дополнительными условиями, дебютировать комфортнее? Или еще сложнее в эту форточку пролезть?
Мне кажется, кино как бизнес в России развивается как ни один из бизнесов. Прирост каждый год абсолютно колоссальнейший. И возможностей, конечно, намного больше. Даже просто тупо рабочих мест больше. Я сейчас совмещаю свою режиссерскую работу с продюсерской, половина выпускников из моей группы в МШК работают со мной. Либо пишут, либо снимают. Вот вам показатель. Остальные ребята не работают у нас, потому что работают где-то еще. Реклама, телевидение, кино — все, кто хотел остаться, получили работу. Кино очень сильно выросло индустриально, появилось огромное количество возможностей. Те же самые сериалы — это же на моих глазах было, перелом, когда это стало не стыдно. Когда я снимал «Озабоченных», тогда еще было стыдно делать сериалы. А сейчас ребята к этому относятся как к очень интересной задаче, совершенно иначе устроенной задаче.
А рамок, в которые нужно попасть, стало больше?
Как сказать, русская жизнь — она застывшая уже много-много столетий. Мы всегда живем в рамках какой-то глупости и чуши. Закон о мате, закон о том, что нельзя ничего рассказывать про наркотики, нельзя ничего про курение и алкоголь, — конечно, это купирует огромное количество возможностей языка, жизненных коллизий и прочего. Но мы всегда так жили, никаких новостей нет, ничего в глобальном смысле не поменялось.
С другой стороны, все равно эта свобода, временная она или нет, есть на онлайн-платформах. Ее, конечно, нет в телеке, телек умирает, это такой полутруп, про него даже говорить неинтересно. Самое интересное в онлайне происходит, мы сейчас продюсируем несколько проектов, и я никогда в жизни не думал, что их возьмут. Это довольно радикальные вещи. Сейчас Наташа Мещанинова у нас снимает сериал про стендаперов. Дико интересно получается и очень жестко. Мы снимаем комедию про силовиков — вот, казалось бы? Пока к онлайну не пригляделись, есть еще окно, в котором все может быть интересно.
Можно ли говорить, что частично эта свобода ушла и в театр? Неслучайно же ваше поколение «новых тихих» очень тесно связано с театром, практически все пробовали там что-то делать, кто-то продолжает, а кто-то пришел из театра, но остается там.
Это же вопрос очень прагматичный — про свободу. Всегда свободы нет там, где сконцентрирован источник пропаганды. В XVIII—XIX вв.еках это церковь. В каждой деревне, в каждом городе попы могли проводить работу с населением. Потом появилось радио, церковь отошла на второй план. Потом появился телек, в каждом доме, стал новым проводником и остается им до сих пор. Кино вроде как чуть поменьше смотрят, книжки никто не читает, а платформы — тоже не такая большая аудитория на самом деле, миллиона полтора-два просмотров у сериала «Домашний арест».
Если, условно говоря, на телек до недавнего времени не могли прийти покойный Эдуард Лимонов, Захар Прилепин или еще кто-то, пока они не стали лояльными, то их книжки всегда были в магазине россыпью. Это не потому, что есть какая-то лояльность, а потому что есть горстка идиотов, которые еще читают книги, и она никому не нужна. Это не те, с кем надо работать. Надо работать с теми, кто смотрит телек. Вот это избиратели. В этом смысле к кино и к театру, куда не так много ходит людей, конечно, есть лояльность, потому что это несерьезно, не те цифры. Это не аудитория Соловьева. Так что все эти свободы и несвободы надо рассматривать как бизнес-план.
А вообще, если сравнивать мир кино и театра, то можно услышать, что наше кино по отношению к мировому оказалось более провинциальным, а театр сейчас наоборот очень прогрессивный и гремит на европейских сценах.
Я, к сожалению, мало про театр знаю, я совсем в последнее время не хожу в театр.
А вы не думали что-то в театре поделать, попробовать?
Мне много раз это предлагали и очень на меня обижались, полагая, что я их дурю и отшучиваюсь. А я абсолютно искренне отвечал: у меня нет образного мышления. Я не понимаю, по каким законам люди перемещаются по сцене. В кино понимаю: человек пошел за молоком в магазин, встретил друга, планы изменились, и они напились на детской площадке. И вот у меня есть магазин, вот друг, детская площадка. Как это все в театре? Вышли на авансцену, а потом должны уйти — как это? Я не понимаю, как они перемещаются, почему они вышли сюда, почему говорят в зал? Как зритель я это понимаю, а воспроизвести совершенно не могу.